пятница, 01 мая 2015
Лилии не прядут
Лилии не прядут
Лилии не прядут

00:21
Доступ к записи ограничен
Лилии не прядут
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра
Лилии не прядут
четверг, 30 апреля 2015
Лилии не прядут
Поразило, насколько отличаются модели для китайского журнала, их общий вид от европейских/американских.
четверг, 02 апреля 2015
Лилии не прядут
I don't believe in an interventionist God
But I know, darling, that you do
But if I did I would kneel down and ask Him
Not to intervene when it came to you
Not to touch a hair on your head
To leave you as you are
And if He felt He had to direct you
Then direct you into my arms
Into my arms, O Lord
Into my arms, O Lord
Into my arms, O Lord
Into my arms
And I don't believe in the existence of angels
But looking at you I wonder if that's true
But if I did I would summon them together
And ask them to watch over you
To each burn a candle for you
To make bright and clear your path
And to walk, like Christ, in grace and love
And guide you into my arms
Into my arms, O Lord
Into my arms, O Lord
Into my arms, O Lord
Into my arms
And I believe in Love
And I know that you do too
And I believe in some kind of path
That we can walk down, me and you
So keep your candles burning
And make her journey bright and pure
That she will keep returning
Always and evermore
Into my arms, O Lord
Into my arms, O Lord
Into my arms, O Lord
Into my arms
суббота, 07 февраля 2015
Лилии не прядут
Arty-farty — претенциозный
Boogie-woogie — буги-вуги
Chick-flick — фильм о женщинах
Chock-a-block — битком набитый
Eency-weency (incy-wincy) — крошечный
Fuddy-duddy — человек с отсталыми взглядами; консерватор
Fuzzy-wuzzy — sl. кудрявый
Hanky-panky — мошенничество, обман, проделки; распущенность, безнравственность, флирт
Harum-scarum — безрассудный, легкомысленный
Heebie-jeebies — мурашки по коже; мандраж
Helter-skelter — неразбериха, суматоха; как попало, кое-как
Higgledy-piggledy — как придётся, в беспорядке, кое-как
Hob-nob дружеская — беседа, разговор по душам
Hocus-pocus — фокус-покус
Hodge-podge — мешанина, всякая всячина
Hoity-toity — задаваться: Oh hoity-toity, are we? — Ну конечно, где уж нам!
Hokey-pokey — фокус-покус; мошенничество
Hubble-bubble — бульканье, журчанье; шум, гам; гул
Hugger-mugger — беспорядок, неразбериха
Hurly-burly — волнение, переполох
Itsy-bitsy/itty-bitty — крошечный
Jeepers-creepers — черт возьми!
Lardy-dardy — фифа
Lovey-dovey — влюблённый, томящийся от любви
Mumbo-jumbo — бессмысленное бормотание, бессмысленный текст
Namby-pamby — сентиментальный; жеманный
Nitty-gritty — практически важный; будничный, но жизненно необходимый
Okey-dokey — OK
Pell-mell — беспорядочно, как придётся; очертя голову
Raggle-taggle — плохо организованный; разнородный, разношёрстный
Razzle-dazzle — кутёж; мошенничество; броская реклама
Rumpy-pumpy — половой акт
Shilly-shally — нерешительно, неуверенно
Teenie-weenie — крохотный, крошечный, малюсенький
Topsy-turvy — вверх дном, шиворот-навыворот
Walkie-talkie — "воки-токи", переносная рация
Willy-nilly — волей-неволей
Boogie-woogie — буги-вуги
Chick-flick — фильм о женщинах
Chock-a-block — битком набитый
Eency-weency (incy-wincy) — крошечный
Fuddy-duddy — человек с отсталыми взглядами; консерватор
Fuzzy-wuzzy — sl. кудрявый
Hanky-panky — мошенничество, обман, проделки; распущенность, безнравственность, флирт
Harum-scarum — безрассудный, легкомысленный
Heebie-jeebies — мурашки по коже; мандраж
Helter-skelter — неразбериха, суматоха; как попало, кое-как
Higgledy-piggledy — как придётся, в беспорядке, кое-как
Hob-nob дружеская — беседа, разговор по душам
Hocus-pocus — фокус-покус
Hodge-podge — мешанина, всякая всячина
Hoity-toity — задаваться: Oh hoity-toity, are we? — Ну конечно, где уж нам!
Hokey-pokey — фокус-покус; мошенничество
Hubble-bubble — бульканье, журчанье; шум, гам; гул
Hugger-mugger — беспорядок, неразбериха
Hurly-burly — волнение, переполох
Itsy-bitsy/itty-bitty — крошечный
Jeepers-creepers — черт возьми!
Lardy-dardy — фифа
Lovey-dovey — влюблённый, томящийся от любви
Mumbo-jumbo — бессмысленное бормотание, бессмысленный текст
Namby-pamby — сентиментальный; жеманный
Nitty-gritty — практически важный; будничный, но жизненно необходимый
Okey-dokey — OK
Pell-mell — беспорядочно, как придётся; очертя голову
Raggle-taggle — плохо организованный; разнородный, разношёрстный
Razzle-dazzle — кутёж; мошенничество; броская реклама
Rumpy-pumpy — половой акт
Shilly-shally — нерешительно, неуверенно
Teenie-weenie — крохотный, крошечный, малюсенький
Topsy-turvy — вверх дном, шиворот-навыворот
Walkie-talkie — "воки-токи", переносная рация
Willy-nilly — волей-неволей
вторник, 27 января 2015
Лилии не прядут
Если б мое здоровье окрепло и родители мне позволили не поселиться в Бальбеке, а, только чтобы ознакомиться с нормандской и бретонской природой и архитектурой, поехать туда отбывающим в час двадцать две поездом, в который я много раз мысленно садился, то я бы заезжал в самые красивые города; напрасно, однако, я сравнивал их: если нельзя сделать выбор между человеческими личностями, никак одна другую не заменяющими, то можно ли сделать выбор между Байе, величественным в своей драгоценной бледно-красной короне, на самом высоком зубце которой горело золото второго слога в названии города; Витрэ, в имени которого закрытый звук э вычерчивал на старинном витраже ромбы черного дерева; уютным Ламбалем, белизна которого — это переход от желтизны яичной скорлупы к жемчужно-серому цвету; Кутансом, этим нормандским собором, который увенчивает башней из сливочного масла скопление жирных светло-желтых согласных в конце его имени; Ланьоном с такой глубокой провинциальной его тишиной, когда слышно даже, как жужжит муха, летящая за дилижансом; Костамбером и Понторсоном, смешными и наивными, этими белыми перьями и желтыми клювами, раскиданными по дороге и поэтичному приречью; Бенодэ, название которого чуть держится на якоре, так что кажется, будто река сейчас унесет его в гущину своих водорослей; Понт-Авеном, этим бело-розовым колыханием крыла на летней шляпе, отражающимся в зеленоватой воде канала, и прочнее других стоящим Кемперлэ, который уже в средние века обеспечивался струившимися вокруг него ручьями и выжемчуживался ими в картину в серых тонах вроде того узора, что сквозь паутину наносят на витраж солнечные лучи, превратившиеся в притупленные иглы из потемневшего серебра?

Образы эти еще вот почему были неверны: в силу необходимости они были очень упрощены; то, к чему стремилось мое воображение и что мои чувства неполно и неохотно воспринимали из окружающего мира, я, конечно, укрывал под защитой имен; так как я зарядил имена своими мечтами, то имена, конечно, притягивали теперь мои желания; но имена не слишком емки; мне удавалось втиснуть в них от силы две-три главнейшие «достопримечательности» города, и там они жались одна к другой; в имени «Бальбек», словно в увеличительном стеклышке, вставленном в ручку для пера, — такие ручки продаются на пляжах, — я различал волны, выраставшие вокруг церкви персидского стиля. Быть может, эти образы действовали на меня так сильно именно своею упрощенностью. Когда мой отец решил, что в этом году пасхальные каникулы мы проведем во Флоренции и в Венеции, то, не найдя в имени «Флоренция» частей, из которых обычно составляются города, я вынужден был создать некий баснословный город путем оплодотворения весенними ароматами того, что мне представлялось сущностью гения Джотто. Поскольку мы не властны растягивать имя не только в пространстве, но и во времени, то, подобно иным картинам Джотто, изображающим два разных момента в жизни одного и того же лица: тут он лежит в постели, а там садится на коня, я мог разделить имя «Флоренция», самое большее, надвое. В одном отделении я рассматривал под архитектурным навесом фреску, частично прикрытую завесой утреннего солнца, пыльной, косой и подвижной; в другом отделении (ведь я думал об именах не как о недостижимом идеале, но как о вещественной среде, где я буду находиться, — вот почему жизнь еще не прожитая, жизнь нетронутая и чистая, которую я помещал в имена, придавала самым земным утехам, самым простым сценам очарование примитива) я быстрым шагом — чтобы как можно скорее приняться за завтрак с фруктами и вином кьянти — переходил Понте Веккьо, погребенный под жонкилями, нарциссами и анемонами. Вот что (хоть я и находился в Париже) виделось мне, а вовсе не то, что было вокруг меня. Даже с чисто реалистической точки зрения, страны, о которых мы мечтаем, занимают в каждый данный момент гораздо больше места в нашей настоящей жизни, чем страны, где мы действительно находимся. Если б я внимательнее отнесся к тому, что происходило в моем сознании, когда я говорил: «поехать во Флоренцию, в Парму, в Пизу, в Венецию», то, конечно, убедился бы, что видится мне совсем не город, а нечто, столь же непохожее на все, что мне до сих пор было известно, и столь же очаровательное, как ни на что не похоже и очаровательно было бы для людей, вся жизнь которых протекала бы в зимних сумерках, неслыханное чудо: весеннее утро. Эти вымышленные, устойчивые, всегда одинаковые образы, наполняя мои ночи и дни, отличали эту пору моей жизни от предшествующих (которые легко мог бы с нею смешать взгляд наблюдателя, видящего только поверхность предметов, иначе говоря — ровным счетом ничего не видящего): так в опере какой-нибудь мотив вводит нечто совершенно новое, чего мы не могли бы ожидать, если б только прочли либретто, и еще меньше — если б, не войдя в театр, считали, сколько еще осталось до конца спектакля. Но даже и по длине дни нашей жизни не одинаковы. Чтобы пробежать день, нервные натуры, вроде меня, включают, как в автомобилях, разные «скорости». Бывают дни гористые, трудные: взбираются по ним бесконечно долго, а бывают дни покатые: с них летишь стремглав, посвистывая. Целый месяц я, точно повторяя мелодию, жадно тянулся к образам Флоренции, Венеции и Пизы, и эта тяга к ним заключала в себе нечто глубоко человечное, словно то была любовь, любовь к некоей личности, — я твердо верил, что они являют собой реальность, живущую своею, независимой от меня жизнью, и они поддерживали во мне пленительную надежду, какую мог питать христианин первых веков перед тем, как войти в рай. Вот почему меня нисколько не смущало противоречие между стремлением увидеть и осязать созданное в мечтах и тем обстоятельством, что мои органы чувств никогда этих созданий, тем более для них притягательных, что эти образы отличались от всего, им известного, непосредственно не воспринимали, — напротив, именно это противоречие напоминало мне о подлинности образов, стократ усиливало во мне желание увидеть города, потому что оно как бы обещало, что мое желание будет исполнено. И хотя моя восторженность вызывалась жаждой наслаждений эстетических, путеводители занимали меня больше, чем художественные издания, а еще больше, чем путеводители, — расписания поездов. Особенно меня волновала мысль, что хотя Флоренцию, которую я видел в своем воображении близкой, но недоступной, отделяет от меня во мне самом пространство необозримое, я все же могу до нее добраться, сделав крюк, пустившись в объезд, если изберу «земной путь». Когда я твердил себе и тем придавал особую ценность ожидавшему меня зрелищу, что Венеция — это «школа Джорджоне, город Тициана, богатейший музей средневековой архитектуры жилых домов», то, разумеется, я был счастлив. И все же я был еще счастливее, когда, — выйдя пройтись, идя быстрым шагом из-за холода, потому что после нескольких дней преждевременной весны опять вернулась зима (такую погоду мы заставали обычно в Комбре на Страстной неделе), и глядя, как каштаны на бульварах, погруженные, словно в воду, в ледяной и жидкий воздух, но не унывавшие, эти точные, уже разряженные гости, начинают вычерчивать и чеканить на своих промерзших стволах неудержимую зелень, неуклонному росту которой препятствовала, хотя и не в силах была приостановить его, мертвящая сила холода, — я думал о том, что Понте Веккьо210 уже весь в гиацинтах и анемонах и что весеннее солнце покрывает волны Канале Гранде такой темной лазурью и такими редкостными изумрудами, что, разбиваясь под картинами Тициана, они могли бы соперничать с ними в яркости колорита. Я не в силах был сдержать свой восторг, когда отец, все поглядывая на барометр и жалуясь на холод, начинал выбирать самые удобные поезда и когда я понял, что если проникнуть после завтрака в угольно-черную лабораторию, в волшебную комнату, все вокруг нее изменяющую, то на другой день можно проснуться в городе из мрамора и золота, «отделанной яшмой и вымощенной изумрудами». Таким образом Венеция и Город лилий — это были не только картины, которые при желании можно вызвать в своем воображении, — они находились на известном расстоянии от Парижа, которое надо непременно преодолеть, если хочешь увидеть их, находились именно там, а не где-нибудь еще, словом, они были вполне реальны. И они стали для меня еще более реальными, когда отец, сказав: «Итак, вы могли бы побыть в Венеции с двадцатого по двадцать девятое апреля, а на первый день Пасхи утром приехали бы во Флоренцию», извлек их обоих не только из умозрительного Пространства, но и из воображаемого Времени, куда мы укладываем не одно, а сразу несколько наших путешествий, не особенно огорчаясь тем, что это лишь возможные путешествия, но не больше, — того Времени, которое так легко возобновляется, что если провести его в одном городе, то после можно провести и в другом, — и пожертвовал им несколько точно указанных дней, удостоверяющих подлинность предметов, которым они посвящаются, ибо это единственные дни: отслужив, они сходят на нет, они не возвращаются, нельзя прожить их здесь после того, как ты прожил их там; я почувствовал, что по направлению к неделе, начинавшейся с того понедельника, когда прачка должна была принести мне белый жилет, который я залил чернилами, движутся, чтобы погрузиться в нее при выходе из идеального времени, где они еще не существовали, два Царственных града, купола и башни которых я научусь вписывать способом самой волнующей из всех геометрий в плоскость моей жизни. Но я все еще был на пути к вершине моего ликования; я вознесся на нее в конце концов (меня осенило, что на следующей неделе, накануне Пасхи, в Венеции по улицам, полным плеска воды, по улицам, на которые падает багровый отсвет фресок Джорджоне, не будут прохаживаться люди, каких я себе, вопреки многократным разубеждениям, упорно продолжал рисовать; «величественные и грозные, как море, с оружием, отливающим бронзой в складках кроваво-красных плащей», а что, возможно, я сам окажусь тем человечком в котелке, какого фотограф запечатлел на большой фотографии стоящим перед Святым Марком), когда отец сказал мне: «На Канале Гранде, наверно, еще холодно, — положи-ка на всякий случай в чемодан зимнее пальто и теплый костюм». Эти слова привели меня прямо-таки в экстаз; до сих пор это казалось мне невозможным, а теперь я почувствовал, что действительно оказываюсь среди «аметистовых скал, похожих на рифы в Индийском океане»; ценою наивысшего, непосильного для меня напряжения мускулов сбросив с себя, как ненужную скорлупу, воздух моей комнаты, я заменил его равным количеством воздуха венецианского, этой морской атмосферы, невыразимой, особенной, как атмосфера мечтаний, которые мое воображение вложило в имя «Венеция», и тут я почувствовал, что странным образом обесплотневаюсь; к этому ощущению тотчас же прибавилось то неопределенное ощущение тошноты, какое у нас обычно появляется вместе с острой болью в горле: меня пришлось уложить в постель, и горячка оказалась настолько упорной, что, по мнению доктора, мне сейчас нечего было и думать о поездке во Флоренцию и в Венецию, и даже когда я поправлюсь окончательно, то мне еще целый год нельзя будет предпринимать какое бы то ни было путешествие и я должен буду избегать каких бы то ни было волнений.

Образы эти еще вот почему были неверны: в силу необходимости они были очень упрощены; то, к чему стремилось мое воображение и что мои чувства неполно и неохотно воспринимали из окружающего мира, я, конечно, укрывал под защитой имен; так как я зарядил имена своими мечтами, то имена, конечно, притягивали теперь мои желания; но имена не слишком емки; мне удавалось втиснуть в них от силы две-три главнейшие «достопримечательности» города, и там они жались одна к другой; в имени «Бальбек», словно в увеличительном стеклышке, вставленном в ручку для пера, — такие ручки продаются на пляжах, — я различал волны, выраставшие вокруг церкви персидского стиля. Быть может, эти образы действовали на меня так сильно именно своею упрощенностью. Когда мой отец решил, что в этом году пасхальные каникулы мы проведем во Флоренции и в Венеции, то, не найдя в имени «Флоренция» частей, из которых обычно составляются города, я вынужден был создать некий баснословный город путем оплодотворения весенними ароматами того, что мне представлялось сущностью гения Джотто. Поскольку мы не властны растягивать имя не только в пространстве, но и во времени, то, подобно иным картинам Джотто, изображающим два разных момента в жизни одного и того же лица: тут он лежит в постели, а там садится на коня, я мог разделить имя «Флоренция», самое большее, надвое. В одном отделении я рассматривал под архитектурным навесом фреску, частично прикрытую завесой утреннего солнца, пыльной, косой и подвижной; в другом отделении (ведь я думал об именах не как о недостижимом идеале, но как о вещественной среде, где я буду находиться, — вот почему жизнь еще не прожитая, жизнь нетронутая и чистая, которую я помещал в имена, придавала самым земным утехам, самым простым сценам очарование примитива) я быстрым шагом — чтобы как можно скорее приняться за завтрак с фруктами и вином кьянти — переходил Понте Веккьо, погребенный под жонкилями, нарциссами и анемонами. Вот что (хоть я и находился в Париже) виделось мне, а вовсе не то, что было вокруг меня. Даже с чисто реалистической точки зрения, страны, о которых мы мечтаем, занимают в каждый данный момент гораздо больше места в нашей настоящей жизни, чем страны, где мы действительно находимся. Если б я внимательнее отнесся к тому, что происходило в моем сознании, когда я говорил: «поехать во Флоренцию, в Парму, в Пизу, в Венецию», то, конечно, убедился бы, что видится мне совсем не город, а нечто, столь же непохожее на все, что мне до сих пор было известно, и столь же очаровательное, как ни на что не похоже и очаровательно было бы для людей, вся жизнь которых протекала бы в зимних сумерках, неслыханное чудо: весеннее утро. Эти вымышленные, устойчивые, всегда одинаковые образы, наполняя мои ночи и дни, отличали эту пору моей жизни от предшествующих (которые легко мог бы с нею смешать взгляд наблюдателя, видящего только поверхность предметов, иначе говоря — ровным счетом ничего не видящего): так в опере какой-нибудь мотив вводит нечто совершенно новое, чего мы не могли бы ожидать, если б только прочли либретто, и еще меньше — если б, не войдя в театр, считали, сколько еще осталось до конца спектакля. Но даже и по длине дни нашей жизни не одинаковы. Чтобы пробежать день, нервные натуры, вроде меня, включают, как в автомобилях, разные «скорости». Бывают дни гористые, трудные: взбираются по ним бесконечно долго, а бывают дни покатые: с них летишь стремглав, посвистывая. Целый месяц я, точно повторяя мелодию, жадно тянулся к образам Флоренции, Венеции и Пизы, и эта тяга к ним заключала в себе нечто глубоко человечное, словно то была любовь, любовь к некоей личности, — я твердо верил, что они являют собой реальность, живущую своею, независимой от меня жизнью, и они поддерживали во мне пленительную надежду, какую мог питать христианин первых веков перед тем, как войти в рай. Вот почему меня нисколько не смущало противоречие между стремлением увидеть и осязать созданное в мечтах и тем обстоятельством, что мои органы чувств никогда этих созданий, тем более для них притягательных, что эти образы отличались от всего, им известного, непосредственно не воспринимали, — напротив, именно это противоречие напоминало мне о подлинности образов, стократ усиливало во мне желание увидеть города, потому что оно как бы обещало, что мое желание будет исполнено. И хотя моя восторженность вызывалась жаждой наслаждений эстетических, путеводители занимали меня больше, чем художественные издания, а еще больше, чем путеводители, — расписания поездов. Особенно меня волновала мысль, что хотя Флоренцию, которую я видел в своем воображении близкой, но недоступной, отделяет от меня во мне самом пространство необозримое, я все же могу до нее добраться, сделав крюк, пустившись в объезд, если изберу «земной путь». Когда я твердил себе и тем придавал особую ценность ожидавшему меня зрелищу, что Венеция — это «школа Джорджоне, город Тициана, богатейший музей средневековой архитектуры жилых домов», то, разумеется, я был счастлив. И все же я был еще счастливее, когда, — выйдя пройтись, идя быстрым шагом из-за холода, потому что после нескольких дней преждевременной весны опять вернулась зима (такую погоду мы заставали обычно в Комбре на Страстной неделе), и глядя, как каштаны на бульварах, погруженные, словно в воду, в ледяной и жидкий воздух, но не унывавшие, эти точные, уже разряженные гости, начинают вычерчивать и чеканить на своих промерзших стволах неудержимую зелень, неуклонному росту которой препятствовала, хотя и не в силах была приостановить его, мертвящая сила холода, — я думал о том, что Понте Веккьо210 уже весь в гиацинтах и анемонах и что весеннее солнце покрывает волны Канале Гранде такой темной лазурью и такими редкостными изумрудами, что, разбиваясь под картинами Тициана, они могли бы соперничать с ними в яркости колорита. Я не в силах был сдержать свой восторг, когда отец, все поглядывая на барометр и жалуясь на холод, начинал выбирать самые удобные поезда и когда я понял, что если проникнуть после завтрака в угольно-черную лабораторию, в волшебную комнату, все вокруг нее изменяющую, то на другой день можно проснуться в городе из мрамора и золота, «отделанной яшмой и вымощенной изумрудами». Таким образом Венеция и Город лилий — это были не только картины, которые при желании можно вызвать в своем воображении, — они находились на известном расстоянии от Парижа, которое надо непременно преодолеть, если хочешь увидеть их, находились именно там, а не где-нибудь еще, словом, они были вполне реальны. И они стали для меня еще более реальными, когда отец, сказав: «Итак, вы могли бы побыть в Венеции с двадцатого по двадцать девятое апреля, а на первый день Пасхи утром приехали бы во Флоренцию», извлек их обоих не только из умозрительного Пространства, но и из воображаемого Времени, куда мы укладываем не одно, а сразу несколько наших путешествий, не особенно огорчаясь тем, что это лишь возможные путешествия, но не больше, — того Времени, которое так легко возобновляется, что если провести его в одном городе, то после можно провести и в другом, — и пожертвовал им несколько точно указанных дней, удостоверяющих подлинность предметов, которым они посвящаются, ибо это единственные дни: отслужив, они сходят на нет, они не возвращаются, нельзя прожить их здесь после того, как ты прожил их там; я почувствовал, что по направлению к неделе, начинавшейся с того понедельника, когда прачка должна была принести мне белый жилет, который я залил чернилами, движутся, чтобы погрузиться в нее при выходе из идеального времени, где они еще не существовали, два Царственных града, купола и башни которых я научусь вписывать способом самой волнующей из всех геометрий в плоскость моей жизни. Но я все еще был на пути к вершине моего ликования; я вознесся на нее в конце концов (меня осенило, что на следующей неделе, накануне Пасхи, в Венеции по улицам, полным плеска воды, по улицам, на которые падает багровый отсвет фресок Джорджоне, не будут прохаживаться люди, каких я себе, вопреки многократным разубеждениям, упорно продолжал рисовать; «величественные и грозные, как море, с оружием, отливающим бронзой в складках кроваво-красных плащей», а что, возможно, я сам окажусь тем человечком в котелке, какого фотограф запечатлел на большой фотографии стоящим перед Святым Марком), когда отец сказал мне: «На Канале Гранде, наверно, еще холодно, — положи-ка на всякий случай в чемодан зимнее пальто и теплый костюм». Эти слова привели меня прямо-таки в экстаз; до сих пор это казалось мне невозможным, а теперь я почувствовал, что действительно оказываюсь среди «аметистовых скал, похожих на рифы в Индийском океане»; ценою наивысшего, непосильного для меня напряжения мускулов сбросив с себя, как ненужную скорлупу, воздух моей комнаты, я заменил его равным количеством воздуха венецианского, этой морской атмосферы, невыразимой, особенной, как атмосфера мечтаний, которые мое воображение вложило в имя «Венеция», и тут я почувствовал, что странным образом обесплотневаюсь; к этому ощущению тотчас же прибавилось то неопределенное ощущение тошноты, какое у нас обычно появляется вместе с острой болью в горле: меня пришлось уложить в постель, и горячка оказалась настолько упорной, что, по мнению доктора, мне сейчас нечего было и думать о поездке во Флоренцию и в Венецию, и даже когда я поправлюсь окончательно, то мне еще целый год нельзя будет предпринимать какое бы то ни было путешествие и я должен буду избегать каких бы то ни было волнений.
Лилии не прядут
И вот, когда небо было подозрительным, я с самого утра беспрестанно поглядывал на него и принимал в соображение все приметы. Если я видел, что дама, жившая напротив нас, надевала у окна шляпу, я говорил себе: «Она собирается уходить; значит, сегодня погода такая, что выходить можно; почему бы тогда и Жильберте не выйти?» Небо между тем хмурилось; мама говорила, что может еще расчиститься, что для этого достаточно выглянуть солнечному лучу, но что, вернее всего, пойдет дождь, а какой же смысл идти в дождь на Елисейские поля? Словом, после завтрака мой тревожный взгляд не оставлял облачного, ненадежного неба. Небо по-прежнему было пасмурным. Балкон продолжал оставаться серым. Внезапно угрюмые его плиты не то чтобы становились не такими тусклыми, но они как бы силились быть не такими тусклыми, я замечал на них робкое скольжение луча, стремившегося высвободить содержавшийся в них свет. Еще один миг — балкон становился бледным, прозрачным как утренняя вода, мириады отражений железной его решетки играли на нем. Порыв ветра сметал их, камень снова темнел, но отражения возвращались, словно их приручили; камень опять начинал незаметно белеть, а затем crescendo, как в музыке, когда одна какая-нибудь нота, стремительно пробежав промежуточные ступени, в конце увертюры достигает вершины fortissimo, у меня на глазах заливался устойчивым, незыблемым золотом ясных дней, на котором резная тень ажурной решетки выделялась своей чернотой, напоминая причудливой формы растение, поражая тонкостью во всех деталях рисунка, словно обличавшей некую вложенную в него мысль и удовлетворенность художника, поражая необыкновенной своей четкостью, бархатистостью, чувствовавшейся в спокойствии этого темного, блаженного пласта, так что казалось, будто это широкое, густолиственное отражение, нежившееся на волнах позлащенного солнцем озера, в самом деле сознает, что оно — залог покоя и счастья.

(c) Криста Киффер

(c) Криста Киффер
среда, 21 января 2015
Лилии не прядут

Мы шли по высокому берегу; противоположный, низкий берег простирал луга до самого городка, даже до вокзала, стоявшего в некотором от него отдалении. В траве прятались останки замка, принадлежавшего древнему роду графов Комбрейских, который в средние века с этой стороны защищала от нападения государей Германтских и аббатов Мартенвильских Вивона. То были всего-навсего приподнимавшие равнину едва заметные части башен, остатки бойниц, откуда лучник бросал когда-то камни, откуда дозорный наблюдал за Новпоном, Клерфонтеном, Мартенвиль-ле-Се-ком, Байо-л`Экзаном, за всеми землями Германтов, в которые вклинивался Комбре, ныне утопавшие в траве, доставшиеся во владение школьникам из Братской школы, прибегавшим сюда учить уроки или поиграть на перемене, - почти ушедшее в землю былое, разлегшееся на берегу реки, точно усталый гуляющий, далеко-далеко переносившее мои думы, заставлявшее меня подразумевать под названием Комбре не только теперешний городок, но и резко отличающийся от него древний город, занимавший мое воображение непонятным и старинным своим обличьем, которое он старался спрятать за лютиками. Лютиков тут было видимо-невидимо - они выбрали это место для своих игр в траве и росли в одиночку, парами, стайками, желтые, как яичный желток, ослепительно блестевшие, так что за невозможностью занести удовольствие, которое они доставляли мне своим видом, в тот разряд, куда мы помещаем все приятное на вкус, я любовался их золотистой поверхностью, пока мой восторг не достигал такой силы, что я обретал способность восхищаться красотой бесполезной; и повелось это с самого раннего моего детства, когда я, только-только сойдя с моста на тропинку бечевника, тянулся к ним, хотя не умел еще выговорить прелестное сказочное имя этих чужеземцев, прибывших к нам несколько веков тому назад, быть может, из Азии, и навсегда поселившихся близ городка, привыкших к скромным далям, полюбивших солнце и берег реки, не изменяющих унылому виду на вокзал и все-таки, подобно иным нашим старым полотнам, хранящих в своей народной неприхотливости поэтический отблеск Востока.
Лилии не прядут
В аллеях не было слышно ничьих шагов. Рассекая высоту какого-то неведомого дерева, невидимая птица, чтобы убить время, проверяла с помощью протяжной ноты окружавшую ее пустынность, но получала от нее столь дружный отклик, получала столь решительный отпор затишья и покоя, что можно было подумать, будто птица, стремившаяся, чтобы это мгновенье как можно скорей прошло, остановила его навсегда. Солнечный свет, падавший с неподвижного небосвода, был до того беспощаден, что хотелось исчезнуть из его поля зрения; даже стоячая вода в пруду, чей сон беспрестанно нарушали мошки, - вода, грезившая, по всей вероятности, о каком-нибудь сказочном Мальстреме, - и та усиливала тревогу, которую вызвал во мне пробковый поплавок: я думал, что вот сейчас его понесет с бешеной скоростью по безмолвным просторам неба, отражавшегося в пруду; казалось, стоявший почти вертикально поплавок сию секунду погрузится в воду, и я уже спрашивал себя: может быть, отрешившись от желания и от страха познакомиться с мадмуазель Сван, я должен сообщить ей, что рыба клюет, но мне пришлось бегом догонять звавших меня отца и деда, которых удивляло, что я не пошел за ними по ведущей в поля тропинке, куда они уже свернули. Над тропинкой роился запах боярышника. Изгородь напоминала ряд часовен, погребенных под снопами цветов, наваленными на престолы; у престолов, на земле, солнечные лучи, как бы пройдя сквозь витражи, вычерчивали световые квадратики; от часовен исходило елейное, одного и того же состава благоухание, словно я стоял перед алтарем во имя Пречистой Девы, а цветы, такие же нарядные, как там, с рассеянным видом держали по яркому букетику тычинок, похожих на тонкие, лучистые стрелки "пламенеющей" готики, что прорезают в церквах ограду амвона или средники оконных рам, но только здесь они цвели телесной белизной цветков земляники. Какими наивными и деревенскими покажутся в сравнении с ними цветы шиповника, которые несколько недель спустя оденутся в розовые блузки из гладкого шелка, распахивающиеся от дуновенья ветерка, и тоже станут подниматься на солнце по этой же заглохшей тропе!
Однако я напрасно останавливался перед боярышником, чтобы вобрать в себя этот незримый, особенный запах, чтобы попытаться осмыслить его, - хотя моя мысль не знала, что с ним делать, - чтобы утратить его, чтобы вновь обрести, чтобы слиться с тем ритмом, что там и сям разбрасывал цветы боярышника с юношеской легкостью, через неожиданные промежутки, как неожиданны бывают иные музыкальные интервалы, - цветы с неиссякаемою щедростью, неустанно одаряли меня своим очарованием, но не давали мне углубиться в него, подобно мелодиям, которые проигрываешь сто раз подряд, так и не приблизившись к постижению их тайны. Я отходил от них - и снова со свежими силами начинал наступление. Я отыскивал глазами за изгородью, на крутой горе, за которой начинались поля, всеми забытые маки, из-за своей лени отставшие от других васильки, чьи цветы местами украшали склоны горы, напоминая бордюр ковра, где лишь слегка намечен деревенский мотив, который восторжествует уже на самом панно; еще редкие, разбросанные, подобно стоящим на отшибе домам, которые, однако, уже возвещают приближение города, они возвещали мне бескрайний простор, где колышутся хлеба, где барашками курчавятся облака, а при взгляде на одинокий мак, водрузившийся на своей мачте трепещущий на ветру, над черным, маслянистым бакеном, красный вымпел, у меня учащенно билось сердце, как у путешественника, замечающего в низине первую потерпевшую крушение лодку, которую чинит конопатчик, и, ничего еще больше не видя, восклицающего: "Море!"
Однако я напрасно останавливался перед боярышником, чтобы вобрать в себя этот незримый, особенный запах, чтобы попытаться осмыслить его, - хотя моя мысль не знала, что с ним делать, - чтобы утратить его, чтобы вновь обрести, чтобы слиться с тем ритмом, что там и сям разбрасывал цветы боярышника с юношеской легкостью, через неожиданные промежутки, как неожиданны бывают иные музыкальные интервалы, - цветы с неиссякаемою щедростью, неустанно одаряли меня своим очарованием, но не давали мне углубиться в него, подобно мелодиям, которые проигрываешь сто раз подряд, так и не приблизившись к постижению их тайны. Я отходил от них - и снова со свежими силами начинал наступление. Я отыскивал глазами за изгородью, на крутой горе, за которой начинались поля, всеми забытые маки, из-за своей лени отставшие от других васильки, чьи цветы местами украшали склоны горы, напоминая бордюр ковра, где лишь слегка намечен деревенский мотив, который восторжествует уже на самом панно; еще редкие, разбросанные, подобно стоящим на отшибе домам, которые, однако, уже возвещают приближение города, они возвещали мне бескрайний простор, где колышутся хлеба, где барашками курчавятся облака, а при взгляде на одинокий мак, водрузившийся на своей мачте трепещущий на ветру, над черным, маслянистым бакеном, красный вымпел, у меня учащенно билось сердце, как у путешественника, замечающего в низине первую потерпевшую крушение лодку, которую чинит конопатчик, и, ничего еще больше не видя, восклицающего: "Море!"
Лилии не прядут
Пока тетя беседовала с Франсуазой, я с моими родителями бывал у обедни. Как я любил нашу церковь, как отчетливо представляю ее себе и сейчас! Ее ветхая паперть, почерневшая, дырявая, как шумовка, покосилась, в ее углах образовались впадины (так же как и на чаше со святой водой, к которой она подводила), словно легкое прикосновение одежды крестьянок, входивших в храм, их робких пальцев, которые они погружали в святую воду, могло от многовекового повторения приобрести разрушительную силу, могло продавить камень и провести на нем борозды, вроде тех, что оставляют на придорожной тумбе колеса, ежедневно задевающие за нее! Надгробные плиты, под которыми благородный прах похороненных здесь комбрейских аббатов образовывал как бы духовное возвышение для клироса, уже не являли собой косную и грубую материю, ибо время размягчило их, и они, словно мед, вытекли за пределы своей четырехугольности: одни, хлынув золотистой волной, увлекли за собой разукрашенные цветами готические буквицы и затопили белые фиалки мраморного пола; другие, наоборот, укоротились, сжав и без того краткую эллиптическую латинскую надпись, сообщив еще большую прихотливость расположению мелких литер, сблизив две буквы какого-нибудь слова, а прочие сверх всякой меры раздвинув. Витражи никогда так не переливались, как в те дни, когда солнца почти не было, и, если снаружи хмурилось, вы могли ручаться, что в церкви светло; одно из окон сплошь заполняла собой фигура, похожая на карточного короля, жившая в вышине, под сводом, между небом и землей, и в будничный полдень, после того как служба уже отошла, в одну из тех редких минут, когда церковь, проветренная, свободная, менее строгая, чем обычно, пышная, с солнечными пятнами на богатом своем убранстве, имела почти жилой вид, вроде залы со скульптурами и цветными стеклами в особняке, отделанном под стиль средневековья, косой синий свет витража озарял г-жу Сазра, на одно мгновенье преклонившую колени и поставившую на ближайшую скамейку перевязанную крест-накрест коробку печенья, которую она только что купила в кондитерской напротив и несла домой к завтраку; на другом окне гора розового снега, у подножья которой происходило сражение, словно заморозила самые стекла, налипла на них мутной своей крупой, превратила витраж в окно с наледью, освещенной некоей зарей (вне всякого сомнения, той самой, что обагряла запрестольный образ красками такой свежести, что казалось, будто они всего лишь на миг наложены проникшим извне отсветом, готовым вот-вот померкнуть, а не навсегда прикреплены к камню); и все окна были до того ветхие, что там и сям проступала их серебристая древность, искрившаяся пылью столетий и выставлявшая напоказ лоснящуюся и изношенную до последней нитки основу их нежного стеклянного ковра. Одно высокое окно было разделено на множество прямоугольных окошечек, главным образом - синих, похожих на целую колоду карт, разложенную, чтобы позабавить короля Карла VI; быть может, по нему скользил солнечный луч, а быть может, мой взгляд, перебегавший со стекла на стекло, то гасил, то вновь разжигал движущийся, самоцветами переливавшийся пожар, но только мгновенье спустя оно все уже блестело изменчивым блеском павлиньего хвоста, а затем колыхалось, струилось и фантастическим огненным ливнем низвергалось с высоты мрачных скалистых сводов, стекало по влажным стенам, и я шел за моими родителями, державшими в руках молитвенники, словно не в глубине церковного придела, а в глубине пещеры, переливавшей причудливыми сталактитами; еще мгновение - и стеклянные ромбики приобретали глубокую прозрачность, небьющуюся прочность сапфиров, усыпавших огромный наперсный крест, а за ними угадывалась еще более, чем все эти сокровища, радовавшая глаз мимолетная улыбка солнца; ее так же легко было отличить в той мягкой голубой волне, которой она омывала эти самоцветы, как на камнях мостовой, как на соломе, валявшейся на базарной площади; и даже в первые воскресенья, которые мы здесь проводили, приехав перед Пасхой, когда земля была еще гола и черна, улыбка солнца утешала меня тем, что испещряла ослепительный золотистый ковер витражей стеклянными незабудками, как она испещряла его в далекую весну времени наследников Людовика Святого.
Лилии не прядут
Мгновенье спустя я входил к тете и целовался с ней; Франсуаза заваривала чай; если же тетя чувствовала возбуждение, то просила заварить ей вместо чаю липового цвету, и тогда это уже была моя обязанность - отсыпать из пакетика на тарелку липового цвету, который надо было потом заваривать. Стебельки от сухости изогнулись и переплелись в причудливый узор, сквозь который виднелись бледные цветочки, как бы размещенные и расположенные художником в наиболее живописном порядке. Листочки, либо утратив, либо изменив форму, приобрели сходство с самыми разнородными предметами: с
прозрачным крылышком мухи, с белой оборотной стороной ярлычка, с лепестком розы, - но только перемешанными, размельченными, перевитыми, как будто это должно было пойти на постройку гнезда. Очаровательная расточительность аптекаря сохранила множество мелких ненужных подробностей, которые, конечно, пропали бы при фабричном изготовлении, и как приятно бывает встретить в книге знакомую фамилию, так отрадно мне было сознавать, что это же стебельки настоящих лип, вроде тех, которые я видел на Вокзальной улице, изменившиеся именно потому, что это были не искусственные, а самые настоящие, но только состарившиеся стебельки. И так как каждое новое их свойство представляло собой лишь метаморфозу прежнего, то в серых шариках я узнавал нераспустившиеся бутоны; однако наиболее верным признаком того, что эти лепестки, прежде чем наполнить своим цветом пакетик, пропитывали своим благоуханием весенние вечера, служил мне легкий лунно-розовый блеск цветков, выделявший их в ломкой чаще стеблей, с которых они свешивались золотистыми розочками, и отделявший часть дерева, которая была обсыпана цветом, от "необсыпанной", - так луч света, падающий на стену, указывает, где была стершаяся фреска. Их цвет все еще напоминал розовое пламя свечи, но только догорающее, гаснущее, ибо и жизнь их убывала, как убывает свеча, ибо были их сумерки. Немного погодя тетя могла уже размочить бисквитик в кипящем настое, который она любила, потому что от него пахло палым листом или увядшим цветком, и когда бисквитик становился мягким, она протягивала мне кусочек.

прозрачным крылышком мухи, с белой оборотной стороной ярлычка, с лепестком розы, - но только перемешанными, размельченными, перевитыми, как будто это должно было пойти на постройку гнезда. Очаровательная расточительность аптекаря сохранила множество мелких ненужных подробностей, которые, конечно, пропали бы при фабричном изготовлении, и как приятно бывает встретить в книге знакомую фамилию, так отрадно мне было сознавать, что это же стебельки настоящих лип, вроде тех, которые я видел на Вокзальной улице, изменившиеся именно потому, что это были не искусственные, а самые настоящие, но только состарившиеся стебельки. И так как каждое новое их свойство представляло собой лишь метаморфозу прежнего, то в серых шариках я узнавал нераспустившиеся бутоны; однако наиболее верным признаком того, что эти лепестки, прежде чем наполнить своим цветом пакетик, пропитывали своим благоуханием весенние вечера, служил мне легкий лунно-розовый блеск цветков, выделявший их в ломкой чаще стеблей, с которых они свешивались золотистыми розочками, и отделявший часть дерева, которая была обсыпана цветом, от "необсыпанной", - так луч света, падающий на стену, указывает, где была стершаяся фреска. Их цвет все еще напоминал розовое пламя свечи, но только догорающее, гаснущее, ибо и жизнь их убывала, как убывает свеча, ибо были их сумерки. Немного погодя тетя могла уже размочить бисквитик в кипящем настое, который она любила, потому что от него пахло палым листом или увядшим цветком, и когда бисквитик становился мягким, она протягивала мне кусочек.

четверг, 08 января 2015
Лилии не прядут
07.01.2015 в 13:52
Пишет Sileni:С Рождеством православным!
Здесь спрятано множество репродукций картин о разных традициях празднования в разные времена у разных народов от Америки через всю Европу до Сибири: колядки и святки, и целованье под омелой, собезьяненое детьми у взрослых. Только нет моей любимой истории о шуточном появлении призрака невесты. Зато с визитом к бабушке, готовкой традиционных блюд, застольем и Рождественской службой. Всем хороших светлых праздников.
И хороший стишок о детской непосредственности и вере в чудеса. Улыбнитесь.
URL записиЗдесь спрятано множество репродукций картин о разных традициях празднования в разные времена у разных народов от Америки через всю Европу до Сибири: колядки и святки, и целованье под омелой, собезьяненое детьми у взрослых. Только нет моей любимой истории о шуточном появлении призрака невесты. Зато с визитом к бабушке, готовкой традиционных блюд, застольем и Рождественской службой. Всем хороших светлых праздников.
И хороший стишок о детской непосредственности и вере в чудеса. Улыбнитесь.
понедельник, 05 января 2015
Лилии не прядут
Скажи, я тебя просил? Уже и не вспомню ведь. Если нет, то зачем ты вернулся в мою жизнь - или, чёрт твою идентичность разбери, вернулась? Зачем опять мне твой ядовитый нектар из безусловности красоты и неизбежности боли? Опять пробуждать неизбывную тоску, общечеловеческую боль, зовя туда, куда в этом мире всё равно никто не сможет отправиться? Зачем вновь острее чем кто-либо вскрывать ложность фальшь устоев, ценностей и норм, прикрытых маской ритуала, которые я более не считаю безусловными - и всё равно не устаю восхищаться тем, как ты сбрасываешь мёртвую оболочку с вещей, под которой открывается их истинная сущность, живая и прекрасная?
Whyyy, Simoun, why? (c)
Whyyy, Simoun, why? (c)
Право же, это та самая квинтэссенция той самой красоты, которая откликается внутри болью, умеет так хорошо, хирургически точно добираться до прекрасного, которое чаще спит - безвыходно - в нас самих. Их воссоединение и причиняет то самое непередаваемое страдание. Просыпается позабытое, от чего когда-то давно отказался за невозможностью реализации, в слабости взросления. И вот уже бессознательно обнажаешь себя, идя навстречу чувствам "плоть от плоти твоей". Потому что трагедия прячется в самой жизни, потому что никто не свободен от течения времени. В своё время мы стараемся прийти - либо подстроиться под него, чтобы затем покинуть мир, но на протяжении всей жизни мы не те же, мы разные. И сильнее всего перелом при вступлении в так называемую взрослую жизнь. Мы стремимся сделать наше пребывание здесь возможным, сносным, делаем необходимый выбор, изменяясь шаг за шагом, иначе его могут сделать за нас и будет мучительно больно. Где-то глубоко похоронены и уже видоизменились в памяти те самые чистые, юные дети-цветы, которыми мы когда-то были, но это не значит, что тогда мы еще не умели любить и ценить дружбу. Мы верили и надеялись на мир справедливый, созданию которого мы сами поспособствуем. И мы противостояли, мы сопротивлялись тому, что меняло нас, приходя извне, успешнее всего в наших душах с любовью, непременно превосходящей эгоцентризм - к Родине, к Богу, к Ближнему. Мы рисовали легко и изящно свой "полёт", но наши знаки сияли недолго, растворялись и исчезали бесследно, стирая и разрушая многое. И всё же мы более всего хотели "остаться". И мы хотели взаимности. И мы только начали узнавать, что настоящая трагедия - в преходящести.
Начинает захватывать примерно с шестой серии. За день - до девятой. После - до шестнадцатой, под сумасшедший саундтрек, со слезами на глазах и щемящим сердцем. И далее не спеша, по две-три серии в день, нисхождение после кульминации до самого конца к Вечности возвышения над миром, над пространством, над временем.

Быть молодым, любить до боли в груди, сражаться до смерти за друга и страну или за бога, знать, что завтра может не быть, да поймался я на удочку про юри и кавай, вот только в последних сериях уже все равно, какая графика и то, что герои выглядят как мелкие девчонки, и то что играет аккордеон, в последних сериях на все это наплевать, да, признаюсь, я распустил сопли, да, признаю, такое в реальной жизни не бывает или бывает только на войне, и вообще, при чем здесь бог? "воля бога не имет никакого значения", и да можно нарисовать побег в другой мир, где все будет хорошо и ты навсегда останешся молодым и вместе с любимым человеком, но мы-то закончим, как остальные, мы станем взрослыми, забудем свои мечты. В общем 2й день не могу отойти от впечатления.Стоит у меня Мамина, выпавшая из гроба на белые цветы, перед глазами. (с)

Живое и прекрасное. Ода молодым. 9/10.
суббота, 03 января 2015
Лилии не прядут
Возвращение в Средиземье спустя год - в последний раз, к сожалению - для меня удалось. Если первый фильм порадовал своим антуражем и сказочностью, немного отличимой от настроения "Властелина колец", а второй скорее разочаровал неоправданными ожиданиями (многое из этого отрывка книги вышло не так, как представлялось, даже скорее - как должно было быть по духу ), то третья часть как раз приближается по ощущению атмосферы к "ВК" начала 2000-х, ну а то, как удалось проложить единую линию сценаристам, вызывает у меня благодарность и уважение.
Впрочем, в начале Бард (любимчик во второй части трилогии) для меня неожиданно играет "мимо". Сопереживаешь только уже когда он выбирается из тюрьмы и бежит на схватку с драконом. Гномы, напротив, хороши: они уже видели полёт дракона, разорение Дола и знают, что ждет несчастных жителей Эсгарота. Город в огне внушителен. Поединок понравился продуманностью: как именно, с какого расстояния, доступного человеческому глазу, Бард ухитрился разглядеть впадинку в панцире Смауга. У Толкиена было более по-сказочному. Здесь другая атмосфера - героика в чистом виде. Трогательно. Бард и его сын, кстати, в сравнении смотрятся привлекательно - дракон ожирел, выглядит, по сути, ящерицей, мерзкой, не-умной. Представляю, как сражение происходит на большем экране - это наверняка более шикарно. Очень впечатлил момент с... да, его можно назвать величественным - падением на фоне Луны. Гаснущий глаз, будто драгоценный камень, обрывание жизни - дракон повержен.
И сразу появляется много ярких цветов, ночь закончилась, можно разыграть комического персонажа - Алфрида. Улыбнуло, как Тауриэль спиной видит Леголаса. :-) Очередная красивая деталь реквизита фильма - деревянная лодка, на которой отплывают к своим товарищам четверо гномов. Очень близко к оригиналу ощущение от свары эсгаротцев - людская порода во всей красе - по сути мещан, торгашей. Смешно и страшно, хоть и "понарошку".

Фримен играет "вхарактерно", лучше гномов, чья игра не ахти, но до кучи они создают вполне себе картину. Нелегкий выбор хоббита опять-таки происходит естественно, по книге. Вспомнилась огромная заслуга Толкиена для фэнтези в том, чтобы из гномов английского фольклора сделать северных витязей.
А отзвуки воспоминаний старых битв уже доносят новую. И зарождается предтеча великой, последней войны с Сауроном. Заслуга сценаристов, повторюсь, в том, что они хорошо связывают воедино историю и показывают значимость битвы за Гору для грядущих сражений. Вспоминаем слова Гэндальфа, которые он скажет после окончательной победы:
"Храня в памяти битву на Пеленнорской равнине, памятуйте и о сражениях в Приозерном крае, и о доблести народа Дурина. Подумайте о том, что могло бы быть. Огнедышащие драконы и дикая резня во всем Эриадоре, владычество мрака в Ривенделе. И не видать бы Гондору государыни. Но этого не случилось, потому что Торин Дубощит встретился со мной в Пригорье однажды вечером на исходе весны."
Здесь не домысливают, но кропотливо изучают наследие Толкиена вплоть до заметок. Так, для меня самой ценной сценой фильма (представить, как это было) стало очищение Белым Советом от чародейства Дол-Гулдура. Имхо, одна из лучших. Как говорится, мастера решают исход боя за секунды. Понравилось, как уязвимы к оружию Элронда и Сарумана Девятеро Прислужников. И как они потом восстают вновь, подпитываемые Сауроном. Единственно - если уж Галадриэль показала Нэнья, его мощь как кольца воды, переданного в свое время Селебримбором, то почему Элронд, будучи обладателем Вилья, кольца воздуха, не задействовал его? Могло бы получиться интереснее.
После того, как действие перебирается обратно в Эребор, я смотрю не отрываясь. Горы немного, но переходы в ней великолепные. Армитедж играет подпавшего под проклятье клада Торина по-сказочному. Этим и отличается от остальных. Сцена с желудем - отличная находка, совершенно в толкиенском духе, плюс в копилку хороших мгновений. Смягчение Торина, его понимание ценности Норы-Торбы для Бильбо. Доброта - а потом взгляд меняется, становится жестким, холодным. Отлично же.
В полуразрушенном Дейле (Доле, Долине) интересен план площади с каруселью - она из первого фильма, до разорения города драконом. Вообще, сцены с людьми - самые светлые в этом фильме. У гномов всегда сумрак и огни, рыжина, серо-синие камни.
Кладка у гномов, когда они баррикадируют ворота - откровенно паршивая. Здесь, кстати, пригодились бы знания про вражду эльфов и гномов из "Сильмариллиона". Не знакомым с ней поведение Трандуила не до конца понятно - но это даже кровное. Дела давно минувших дней, разорение Дориата... Драгоценности эльфов, что лежали у Смауга, конечно, не Наугламир, но почти прямая к нему отсылка. Разговор Барда с Торином через узенький лаз - находка, одна из самых смешных сцен фильма. Наверное, как никогда дух времени - увеличивать динамику событий и разбавлять напряжение юмором.
Снова контраст на Торине. Щедрость - и разложение духа, сомнения в ближних. Правда, не выше уровня ВК. Там один Фродо с Сэмом чего стоили. Понравилось разнообразие доспехов проходящего строя гномов - и при том единый "квадратный" стиль.
Гэндальф, кстати, тогда не пользовался повсеместным уважением. Отношение к нему Трандуила напоминает книжных и Теодена, и Денетора.
Хорошая музыка, когда Бильбо совершает ночной побег. Но мне не хватило в сцене в шатре фразы из первоисточника "И сердце Торина" - ответ Бильбо на удивленный восклик Трандуила "Сердце Горы!" Зато Гэндальф уже тогда знает, что хоббиты в основе своей не алчны. ("Драконий недуг поражает всех. - Почти всех.") В следующей сцене, когда Бард показывает Аркенстон, голос Кили звучит отстраненно, преломляясь помимо горного эха в ушах Торина. Этот эффект ведется еще с "Властелина колец", когда "шептало" Кольцо.
Далее просто впечатления от битвы. Что рассуждать - это надо смотреть. Появление Даина верхом на боевом свине очень крутое. Гэндальф явно тянет время. Трусливая лесная фея - это хорошо. Гномы знают толк в оскорблениях. =) Система сигналов орков напоминает монголо-татарское искусство ведения боя Чингиз-хана и его преемников. Кстати, была бы это Первая Эпоха - такое число эльфов порешило бы всех нынешних противников, не задумываясь. А эти хилые. Очень много разнообразных, невиданных ранее северных тварей Средиземья. Огр-стенолом, черви-землееды. Почему нет? У множества орков незащищенные шлемами шеи. Битву в городе пытались сделать частично детской, развлекательной, здесь нет накала "Двух башен". По фильму мне всё же не совсем понятно, как удалось отстоять город горстке людей. Наверно, виноваты вырезки с эльфами. Им, думается, досталось. Насмешила сцена с Тауриэль. Эльфов было так много, а осталось так мало, от силы десяток, что идёт за Трандуилом. Она же требует от них ещё чего-то большего. Всем погибнуть, что ли? Только тогда я поняла, что Трандуил и его мотивы, по сути, читаются между строк - очень долгое и кровавое прошлое, нежелание больше страдать и губить подданных, желание отгородиться от северных распрей и сохранить как можно больше родичей.
Всё же линия Торина как основного персонажа фильма ведётся последовательно главной. Его перемена - частичная кульминация, лучшая мораль. Осунувшийся, бледный, он одерживает главную победу - над собой и прошлым, связанным с предками, их ошибками. С заключительной частью (до этого я считала его слишком пафосным, переигрывающим) я определилась, что на Торина стоит обращать внимание в трилогии... потому что он этого стоит. Лучшие и худшие черты - всё это он убедительно показал. И - да, он наиболее подходит этой "сказке", если бы дух книги передавали более точно. Появление гномов из Горы, вступление в битву - красивое, эпическое, значительное.Смеха ради, но всё же - откуда подвернулся Торину боевой козёл? =) Они очень милые, при первом просмотре хотела себе именно такого.
Самое захватывающее - это, конечно, череда поединков один на один на Вороньей высоте. Не оторваться. Последний взгляд "глаза-в-глаза" хорош. Изобретательность постановщиков, конечно, на высоте. Концовка Болга - то еще Fatality из Мортал Комбата. Леголаса после этого, видимо, вырезали - чтобы не помогал Торину. Мне кажется, Тауриэль и он были еще где-то задействованы помимо оплакивания Кили. Орлы крайне вовремя разобрались с подоспевшими с Дунгабада орками.
Поединок Торина и Азога вроде и незамысловат, но у них скорее сила и статика - кто сильнее в своей ненависти, в своей власти, в своей воле, кто больший вождь, кто более вынослив, непоколебим. Понравилось. Конечно, по делу победила воля Торина.
И всё - проясняется солнце, тьма изгнана. При смерти лицо у Торина вытягивается, он становится больше похож на человека, да собственно - на Армитеджа без гномьего грима. Очень трогательно с орлиными тенями получилось, которые летят над ним и Бильбо, а тот шепчет с болью в голосе своему отошедшему в иной мир другу: "Смотри, орлы... орлы". К сожалению, не всё случается вовремя, не все спасают орлы, нет панацеи, потери в войне неизбежны, даже самые горькие.
У Трандуила осталась своя, нераскрытая боль. И он проявляет милосердие. Бильбо тоже после всех потерь "вырос", повзрослел за поход, когда они сидят с Гэндальфом на фоне заходящего солнца. Ну а люди всё-таки торжествуют - они больше всех выиграли в этой битве, но и ответственность на них лежит большая теперь, за эти земли. Цитата из ВК, слова Глоина в Раздоле:
Он поведал Фродо, что владыкой земель, лежащих между Мглистыми горами и Лихолесьем, стал теперь Гримбеорн, сын Беорна, и границы его обширных владений не смеют нарушать ни орки, ни волколаки.
– Я уверен, – оживленно рассказывал Глоин, – что по старой дороге из Дола в Раздол можно путешествовать без опаски только благодаря воинам Гримбеорна. Они охраняют Горный Перевал и Брод у Крутня… Но их пошлины высоки, и они по-прежнему не жалуют гномов, – покачав головой, добавил Глоин. – Зато в них нет ни капли вероломства, а это сегодня многого стоит. Но лучше всего к нам относятся люди, основавшие в Доле Приозерное королевство. Сейчас там правит внук Барда Лучника, старший сын Беина, король Бранд. Он искусный правитель, и его королевство простирается далеко к югу и востоку от Эсгарота на Долгом озере.
И печальная, и радостная получается концовка фильма после расставания с гномами. Такие же чувства у меня как зрителя - понимание, что это в последний раз. I bid you all a very fond farewell... Прощальные слова Гэндальфа, взгляд, обращенный на Бильбо - чуть ли не единственно проглянувшая вековая майарская мудрость, наряду с Древнем или Томом Бомбадилом. И момент с кольцом, узнаваемая мелодия из ВК очень уместны в посерьезневшем (после разборок с Любелией и аукционом) финале.
Вердикт: 8,5/10.
Впрочем, в начале Бард (любимчик во второй части трилогии) для меня неожиданно играет "мимо". Сопереживаешь только уже когда он выбирается из тюрьмы и бежит на схватку с драконом. Гномы, напротив, хороши: они уже видели полёт дракона, разорение Дола и знают, что ждет несчастных жителей Эсгарота. Город в огне внушителен. Поединок понравился продуманностью: как именно, с какого расстояния, доступного человеческому глазу, Бард ухитрился разглядеть впадинку в панцире Смауга. У Толкиена было более по-сказочному. Здесь другая атмосфера - героика в чистом виде. Трогательно. Бард и его сын, кстати, в сравнении смотрятся привлекательно - дракон ожирел, выглядит, по сути, ящерицей, мерзкой, не-умной. Представляю, как сражение происходит на большем экране - это наверняка более шикарно. Очень впечатлил момент с... да, его можно назвать величественным - падением на фоне Луны. Гаснущий глаз, будто драгоценный камень, обрывание жизни - дракон повержен.
И сразу появляется много ярких цветов, ночь закончилась, можно разыграть комического персонажа - Алфрида. Улыбнуло, как Тауриэль спиной видит Леголаса. :-) Очередная красивая деталь реквизита фильма - деревянная лодка, на которой отплывают к своим товарищам четверо гномов. Очень близко к оригиналу ощущение от свары эсгаротцев - людская порода во всей красе - по сути мещан, торгашей. Смешно и страшно, хоть и "понарошку".

Фримен играет "вхарактерно", лучше гномов, чья игра не ахти, но до кучи они создают вполне себе картину. Нелегкий выбор хоббита опять-таки происходит естественно, по книге. Вспомнилась огромная заслуга Толкиена для фэнтези в том, чтобы из гномов английского фольклора сделать северных витязей.
А отзвуки воспоминаний старых битв уже доносят новую. И зарождается предтеча великой, последней войны с Сауроном. Заслуга сценаристов, повторюсь, в том, что они хорошо связывают воедино историю и показывают значимость битвы за Гору для грядущих сражений. Вспоминаем слова Гэндальфа, которые он скажет после окончательной победы:
"Храня в памяти битву на Пеленнорской равнине, памятуйте и о сражениях в Приозерном крае, и о доблести народа Дурина. Подумайте о том, что могло бы быть. Огнедышащие драконы и дикая резня во всем Эриадоре, владычество мрака в Ривенделе. И не видать бы Гондору государыни. Но этого не случилось, потому что Торин Дубощит встретился со мной в Пригорье однажды вечером на исходе весны."
Здесь не домысливают, но кропотливо изучают наследие Толкиена вплоть до заметок. Так, для меня самой ценной сценой фильма (представить, как это было) стало очищение Белым Советом от чародейства Дол-Гулдура. Имхо, одна из лучших. Как говорится, мастера решают исход боя за секунды. Понравилось, как уязвимы к оружию Элронда и Сарумана Девятеро Прислужников. И как они потом восстают вновь, подпитываемые Сауроном. Единственно - если уж Галадриэль показала Нэнья, его мощь как кольца воды, переданного в свое время Селебримбором, то почему Элронд, будучи обладателем Вилья, кольца воздуха, не задействовал его? Могло бы получиться интереснее.

В полуразрушенном Дейле (Доле, Долине) интересен план площади с каруселью - она из первого фильма, до разорения города драконом. Вообще, сцены с людьми - самые светлые в этом фильме. У гномов всегда сумрак и огни, рыжина, серо-синие камни.
Кладка у гномов, когда они баррикадируют ворота - откровенно паршивая. Здесь, кстати, пригодились бы знания про вражду эльфов и гномов из "Сильмариллиона". Не знакомым с ней поведение Трандуила не до конца понятно - но это даже кровное. Дела давно минувших дней, разорение Дориата... Драгоценности эльфов, что лежали у Смауга, конечно, не Наугламир, но почти прямая к нему отсылка. Разговор Барда с Торином через узенький лаз - находка, одна из самых смешных сцен фильма. Наверное, как никогда дух времени - увеличивать динамику событий и разбавлять напряжение юмором.
Снова контраст на Торине. Щедрость - и разложение духа, сомнения в ближних. Правда, не выше уровня ВК. Там один Фродо с Сэмом чего стоили. Понравилось разнообразие доспехов проходящего строя гномов - и при том единый "квадратный" стиль.
Гэндальф, кстати, тогда не пользовался повсеместным уважением. Отношение к нему Трандуила напоминает книжных и Теодена, и Денетора.
Хорошая музыка, когда Бильбо совершает ночной побег. Но мне не хватило в сцене в шатре фразы из первоисточника "И сердце Торина" - ответ Бильбо на удивленный восклик Трандуила "Сердце Горы!" Зато Гэндальф уже тогда знает, что хоббиты в основе своей не алчны. ("Драконий недуг поражает всех. - Почти всех.") В следующей сцене, когда Бард показывает Аркенстон, голос Кили звучит отстраненно, преломляясь помимо горного эха в ушах Торина. Этот эффект ведется еще с "Властелина колец", когда "шептало" Кольцо.
Далее просто впечатления от битвы. Что рассуждать - это надо смотреть. Появление Даина верхом на боевом свине очень крутое. Гэндальф явно тянет время. Трусливая лесная фея - это хорошо. Гномы знают толк в оскорблениях. =) Система сигналов орков напоминает монголо-татарское искусство ведения боя Чингиз-хана и его преемников. Кстати, была бы это Первая Эпоха - такое число эльфов порешило бы всех нынешних противников, не задумываясь. А эти хилые. Очень много разнообразных, невиданных ранее северных тварей Средиземья. Огр-стенолом, черви-землееды. Почему нет? У множества орков незащищенные шлемами шеи. Битву в городе пытались сделать частично детской, развлекательной, здесь нет накала "Двух башен". По фильму мне всё же не совсем понятно, как удалось отстоять город горстке людей. Наверно, виноваты вырезки с эльфами. Им, думается, досталось. Насмешила сцена с Тауриэль. Эльфов было так много, а осталось так мало, от силы десяток, что идёт за Трандуилом. Она же требует от них ещё чего-то большего. Всем погибнуть, что ли? Только тогда я поняла, что Трандуил и его мотивы, по сути, читаются между строк - очень долгое и кровавое прошлое, нежелание больше страдать и губить подданных, желание отгородиться от северных распрей и сохранить как можно больше родичей.
Всё же линия Торина как основного персонажа фильма ведётся последовательно главной. Его перемена - частичная кульминация, лучшая мораль. Осунувшийся, бледный, он одерживает главную победу - над собой и прошлым, связанным с предками, их ошибками. С заключительной частью (до этого я считала его слишком пафосным, переигрывающим) я определилась, что на Торина стоит обращать внимание в трилогии... потому что он этого стоит. Лучшие и худшие черты - всё это он убедительно показал. И - да, он наиболее подходит этой "сказке", если бы дух книги передавали более точно. Появление гномов из Горы, вступление в битву - красивое, эпическое, значительное.
Самое захватывающее - это, конечно, череда поединков один на один на Вороньей высоте. Не оторваться. Последний взгляд "глаза-в-глаза" хорош. Изобретательность постановщиков, конечно, на высоте. Концовка Болга - то еще Fatality из Мортал Комбата. Леголаса после этого, видимо, вырезали - чтобы не помогал Торину. Мне кажется, Тауриэль и он были еще где-то задействованы помимо оплакивания Кили. Орлы крайне вовремя разобрались с подоспевшими с Дунгабада орками.
Поединок Торина и Азога вроде и незамысловат, но у них скорее сила и статика - кто сильнее в своей ненависти, в своей власти, в своей воле, кто больший вождь, кто более вынослив, непоколебим. Понравилось. Конечно, по делу победила воля Торина.
И всё - проясняется солнце, тьма изгнана. При смерти лицо у Торина вытягивается, он становится больше похож на человека, да собственно - на Армитеджа без гномьего грима. Очень трогательно с орлиными тенями получилось, которые летят над ним и Бильбо, а тот шепчет с болью в голосе своему отошедшему в иной мир другу: "Смотри, орлы... орлы". К сожалению, не всё случается вовремя, не все спасают орлы, нет панацеи, потери в войне неизбежны, даже самые горькие.
У Трандуила осталась своя, нераскрытая боль. И он проявляет милосердие. Бильбо тоже после всех потерь "вырос", повзрослел за поход, когда они сидят с Гэндальфом на фоне заходящего солнца. Ну а люди всё-таки торжествуют - они больше всех выиграли в этой битве, но и ответственность на них лежит большая теперь, за эти земли. Цитата из ВК, слова Глоина в Раздоле:
Он поведал Фродо, что владыкой земель, лежащих между Мглистыми горами и Лихолесьем, стал теперь Гримбеорн, сын Беорна, и границы его обширных владений не смеют нарушать ни орки, ни волколаки.
– Я уверен, – оживленно рассказывал Глоин, – что по старой дороге из Дола в Раздол можно путешествовать без опаски только благодаря воинам Гримбеорна. Они охраняют Горный Перевал и Брод у Крутня… Но их пошлины высоки, и они по-прежнему не жалуют гномов, – покачав головой, добавил Глоин. – Зато в них нет ни капли вероломства, а это сегодня многого стоит. Но лучше всего к нам относятся люди, основавшие в Доле Приозерное королевство. Сейчас там правит внук Барда Лучника, старший сын Беина, король Бранд. Он искусный правитель, и его королевство простирается далеко к югу и востоку от Эсгарота на Долгом озере.
И печальная, и радостная получается концовка фильма после расставания с гномами. Такие же чувства у меня как зрителя - понимание, что это в последний раз. I bid you all a very fond farewell... Прощальные слова Гэндальфа, взгляд, обращенный на Бильбо - чуть ли не единственно проглянувшая вековая майарская мудрость, наряду с Древнем или Томом Бомбадилом. И момент с кольцом, узнаваемая мелодия из ВК очень уместны в посерьезневшем (после разборок с Любелией и аукционом) финале.
Вердикт: 8,5/10.
четверг, 06 ноября 2014
Лилии не прядут

воскресенье, 19 октября 2014
Лилии не прядут
"Happy is he who knows the rural Gods, Pan and aged Silvanus and the Sisterhood of the Nymphs"
[Virgil, Georgica]
[Virgil, Georgica]
среда, 23 июля 2014
Лилии не прядут
Друзья. Не могу больше молчать. Мне все чаще пишут оголтелые господа, которые требуют, чтобы я "перестала пиарить себя и не боялась высказать свою позицию". То есть, поддержать Россию или Украину в информационной и реальной войне. Так вот что:
ПОДИТЕ К ДЬЯВОЛУ, ГОСПОДА! Свою позицию я озвучиваю на каждом концерте: КАЖДЫЙ УБИВШИЙ - УБИЙЦА. И нет никакой цели, оправдывающей средства. Я никогда не буду поддерживать ни одну из воюющих сторон. Но я всегда буду на стороне людей, которых размалывают походя под бомбежками и танками. Пока вы бьете себя кулаком в грудь (а чаще просто треплете языками в социальных сетях) - там умираю люди. Хотите - идите играть в героев. Посмотрите на людей, размазанных по асфальту. Почувствуйте запах трупа, пролежавшего сутки на жаре. Осознайте, что этим гниющим телом может быть ваша жена или мать. И если это, правда, она - вам будет все равно за какое правое дело она погибла, возвращаясь из магазина с двумя пакетами молока и буханкой хлеба. Ради какой из великих стран и наций.
Я понимаю, что такая позиция не популярна. Сейчас модно звать на войну. Но я не боюсь быть не модной. Не ходите на мои концерты. Пишите обо мне гадости - но совесть моя чиста. И я сыта по горло глупостью и агрессией.
(с) Екатерина Гопенко
ПОДИТЕ К ДЬЯВОЛУ, ГОСПОДА! Свою позицию я озвучиваю на каждом концерте: КАЖДЫЙ УБИВШИЙ - УБИЙЦА. И нет никакой цели, оправдывающей средства. Я никогда не буду поддерживать ни одну из воюющих сторон. Но я всегда буду на стороне людей, которых размалывают походя под бомбежками и танками. Пока вы бьете себя кулаком в грудь (а чаще просто треплете языками в социальных сетях) - там умираю люди. Хотите - идите играть в героев. Посмотрите на людей, размазанных по асфальту. Почувствуйте запах трупа, пролежавшего сутки на жаре. Осознайте, что этим гниющим телом может быть ваша жена или мать. И если это, правда, она - вам будет все равно за какое правое дело она погибла, возвращаясь из магазина с двумя пакетами молока и буханкой хлеба. Ради какой из великих стран и наций.
Я понимаю, что такая позиция не популярна. Сейчас модно звать на войну. Но я не боюсь быть не модной. Не ходите на мои концерты. Пишите обо мне гадости - но совесть моя чиста. И я сыта по горло глупостью и агрессией.
(с) Екатерина Гопенко