13/V-45
Таня, сейчас четыре часа ночи, мертвая тишина, только стучат часы, я только что вернулся… после того, как простился с Вами на углу Ордынки, и, может быть, навсегда, на всю жизнь, до смерти унес в памяти, в своем сознании и это бледное Ваше лицо, и улыбку, и голос – все, что заставляет меня думать о Вас непрерывно, мучительно, радостно. Какая-то голубая, лунная, магическая ночь. И глупо говорить о любви (ведь Вам не нужны «объяснения») – глупо, потому что это не любовь. Это – что-то такое огромное, сжимающее сердце, чему я не подберу названия на нашем человеческом языке. Это и дружба, и ощущение чудесной человеческой нежности, и желание следить каждый Ваш шаг, беречь Вас, отдать Вам всю свою заботу, всю радость, всю силу, все то хорошее, что еще, может быть, осталось во мне…
Мне временами хочется умереть – потому что, умирая, я имею право позвать Вас и сказать Вам ту единственную правду, которой я живу сейчас.
Это длится уже давно – с той снежной глухой зимы в Алма-Ате в 1942 году – длится три года. Это так сильно, …проверено временем, что я спокойно, не боясь ошибиться и не боясь бессознательно обмануть и себя, и Вас, говорю Вам об этом…
Я напишу ещё. Сейчас мне трудно. Может быть, потому, что я понял наконец – вся моя жизнь была как ожидание Вас и только для Вас мне стоит жить на этом свете….
Это даже страшно.
Не сердитесь на меня, Таня, милая.

Ваш К. Паустовский


19/V-45
Опять глубокая ночь, - я никак не выйду из этих глухих и поздних ночей, опять синеет за окнами рассвет, и кажется, что этот рассвет – единственный в мире, самый томительный, самый прекрасный, потому что вот в это столетие, в этот год, в эту ночь, - и на этом рассвете живете Вы, Таня. Я благодарен судьбе за то, что из сотен и тысяч лет, когда я мог бы родиться, я живу именно сейчас, в одно время с Вами, и мне страшно от мысли, что могло быть иначе, что на протяжении огромных времен я мог бы не встретить Вас.
Начинаешь верить в судьбу. Она есть. И, пожалуй, ни на какое счастье не променяешь всю эту щемящую тревогу, горечь, необъяснимую печаль и любовь (такую же необъяснимую), которые измучили сердце. Как будто дыхание чего-то огромного, того, что сильнее смерти, входит в жизнь. В этом есть какая-то непомерная чистота, ясность. И какая-то внутренняя дрожь, какая бывает только холодным, чистым, очень ранним утром, когда еще вся земля спит. Чистота. «Да святится имя твоё», - помните?
Как странно, даже страшно, но прекрасно, когда поэзия становится самой жизнью. Это бывает, наверное, раз в сотни лет…

Ваш К. Паустовский


Солотча Ряз. обл.
6/Х-45

Таня, не хмурьтесь, не сердитесь за то, что я Вам пишу… По «умным» человеческим законам и по обычным понятиям о порядочности я не должен Вам писать и снова врываться в Вашу жизнь. Я это знаю, но все же пишу. Потому что не могу иначе. Писать я перестану только в том случае, если Вы мне не ответите и если Вы мне запретите писать…
24 сентября я узнал о Вашем отъезде (совершенно безумном) в Кизляр. Сразу как будто оборвалось сердце. Я не могу привыкнуть к мысли, что Вас нет в Москве. Я не могу понять – зачем это? Мне все время страшно за Вас и очень тревожно, - хотите ли Вы этого или не хотите. Не посылайте меня к черту за это.
Я вспомнил все, что слышал о Кизляре, это диковатое место, там малярия, ветры, степь, Терек…
Если в этом есть доля моей вины (а она есть), то я не заслуживаю ничего, кроме отвращения. Но что бы ни случилось и как бы глупо я ни поступал в этой жизни, я знаю перед богом и людьми (как говорили в старину – и хорошо говорили), что Вас я любил настоящей огромной любовью.
24 сентября вечером я уехал в Солотчу. Я не хотел оставаться в Москве. Мне хотелось одиночества глухого полного – я получил его свыше всякой меры. Я живу один в пустом, заброшенном доме. Печальнее и горше этой осени, кажется, не было в мире. Бесконечные холодные ночи. Такой ночью я и пишу Вам… Что-то жжет и жжет в груди и не проходит. И все ночи почему-то не выходят из памяти стихи Сологуба: «В поле не видно ни зги. Кто-то зовет: «Помоги!» Что я могу? Сам я и беден и мал, сам я смертельно устал – как помогу?»
Мне кажется, что Вы мне ответите хотя бы несколько слов… Будьте спокойны, Таня. Москва вернется.

Ваш К. Паустовский


Может быть, все, что я пишу, глупо и не нужно – если Вам хорошо. Тогда простите.
Сад за окнами уже опадает дождем, но остались еще какие-то маленькие трогательные цветы. Вот один из них. И осенние листья. Это совсем не сантименты. Там же у Вас нет нашей осени.
Мне страшно хочется, чтобы Вы были по-настоящему счастливы. Я не мог дать Вам счастья – я только усилил горечь и разочарование. Но я буду бесконечно рад и спокоен, если Вам будет хорошо…

К. Паустовский


Был до Солотчи в Ленинграде, ездил в Финляндию, познакомился с удивительным человеком – Ахматовой.
Пишу – с трудом – вторую часть автобиографической повести.
Видите, я никак не могу окончить это письмо. Мне все кажется, что я не написал самого главного…
Кончаю. Сейчас два часа ночи. Тьма. Ветер. Я выходил в сад, там глухо, страшно, только огромные звезды в черном небе и шумит под ногами пала листва. И нет Вас. Вы не понимаете, как это больно и как это страшно. Вы ничего не понимаете,— как важно, как нужно для меня именно сейчас услышать хоть одно Ваше слово, хотя бы издали Ваш голос.
Будьте счастливы, спокойны, не грустите.


Солотча Ряз.
15/Х-45

Таня, получил Вашу телеграмму из Кизляра. Я не ждал ее и потому обрадовался, как мальчишка. В общем я отнесся к ней так, как моя солотчинская хозяйка старушка Пожалостина относится к деньгам, которые ей присылает по почте дочь из Ленинграда. Она прячет их и боится потратить, так как ей кажется, что это те самые милые и дорогие ей деньги, которые дочь держала в своих руках и от них даже пахнет ее духами. Старушка забывает, что это совсем не так и что деньги ей принес сопливый мальчишка-почтарь. Так и я читал и перечитывал Вашу телеграмму...
Здесь выпал глубокий снег, морозы, ветер. Пустой дом гудит по ночам, как разбитый корабль... в общем я хлебнул одиночества, темноты и холода. Как в песенке Луговского: «Если мы не сдохнем от холода и голода, мы еще увидимся, милая моя». Писал здесь, читал, бродил по лесам, думал о всяких странностях в жизни. В лесах еще много золота и доцветают белые сухие гвоздики — очень пахучие.
Третьего дня послал Вам вторую телеграмму. (Почта здесь — на отлете, в избе, у стены старого монастыря в сосновом лесу.) Потом я ушел в луга, за старое русло Оки, на так называемый «Остров». (Ради бога, не бросайте в этом месте читать письмо,— дальше будет интересно.)
Остров огромный, он со всех сторон окружен водой, Окой и ее старым руслом. Было солнце, синий день, в тени лежал иней. И так как я все время думал об одной милой женщине, которая теперь так далеко, я пробродил до сумерек. К вечеру я подошел к старому руслу и увидел, что моста нет, он затоплен и над ним на метр стремительно идет вода. Потом только я узнал, что на Оке в связи с концом навигации открыли все шлюзы и начался обычный здесь поздней осенью второй разлив Оки. Вода прибывала на глазах, я был один на острове, до Солотчи было далеко. Стемнело, нагнало тучи, сорвался ветер, и пошел густой снег. И не было вблизи ни одного стога. И холод был собачий. И я понимал, что влип в очень скверную историю. И все время думал о Вас. К счастью, у меня были спички, я с трудом развел костер, его издали вечером заметили с того берега, и за мной приехал на челне в темноте и буре рыжий мужичок Люхин. Он сказал мне: «Это козырный случай, что я тебя заметил, а то к утру обязательно весь остров затопит».
Утром я посмотрел из окон мезонина — на месте острова ходила валами серая окская вода, и мне задним числом стало страшно. Как же тут не задуматься о странностях жизни...
Я не знаю, чем это объяснить, но мне бывает физически больно от мысли, что все окружающее меня так далеко от Вас, что Вы его никогда не увидите и потому все это — напрасная красота. От нее только щемит на сердце.
Вот и сейчас в саду, на чистом голубом снегу, стоят золотые и красные кусты и деревья, и на снег падают дождем желтые листья.
Я пишу и спохватываюсь,— может быть, все это для Вас сейчас неинтересно. Вам трудно, должно быть, Таня?..
Пишу вторую часть автобиографической повести («Классическая гимназия»). «Чегой-то такое получается», — как говорит Зощенко. Первая часть должна скоро появиться в «Новом мире». Я Вам пришлю. Она Ваша по праву (как и все остальное).
Прощайте, Таня. Я боюсь написать большее.

Ваш К. Паустовский


Москва 13/XII-45
Я ждал Вашего письма, Таня, но его все нет и нет...
Я признаюсь Вам, — я очень измучился за последние дни, много раз порывался писать Вам, но все откладывал и откладывал. Я тянусь к Вам всем существом, и, может быть, в этом гораздо больше детского и желания привязанности, чем взрослого мужского отношения. И вместе с тем я знаю — с Вами я должен быть честным до конца, - что я не смогу переменить свою жизнь и уйти к Вам… У меня не хватит сил, мужества, я никогда не избавлюсь от сомнений (а их много – и мой возраст, и то, что я до сих пор не знаю, что у Вас на душе, и еще многое другое). И вот получается так, что среди множества недостатков у мнея есть одно достоинство – возможность писать и хотя бы этим путем передать окружающим все то подлинно хорошее, что ест ьу меня за душой. К сожалению – только в этом, громко говоря, в писательстве я – настоящий. И это, пожалуй, единственное, что мне остается сейчас. Почти все время я чувствую себя совсем чужим и очень часто беспомощным в этой тугой и недружелюбной жизни.
Мне очень горько, очень, но об этом не стоит говорить. И как на донышке каждого дня есть немного золота, так и на донышке души есть немного, совсем немного надежды, что Вы поймете меня и простите…
Напишите мне. Я буду ждать…


Ваш К. Паустовский